Рассказ Якобуса Кутзее 4
Обмен учебными материалами


Рассказ Якобуса Кутзее 4



— Да.

— У вас там, в комнате, ребенок?

— Да, это мой ребенок. — Пока еще диалог.

— Мы из полиции. У нас есть ордер. От вас требуется, чтобы вы немедленно допустили вашу жену к ребенку.

— Нет.

Хотелось бы мне, чтобы я был способен высказаться более красноречиво, чем ответить односложным «нет», но я не совсем владею собой. Я был бы так рад угодить этому тяжеловесному мужчине, открыть ему дверь и показать, что всё в порядке, что я образцовая нянька. что ребенок, о котором идет речь, пухлый и счастливый, спит сладким сном (однако Мартин начинает хныкать, шум его разбудил). Я бы с удовольствием сделал все, о чем этот мужчина просит, если бы только ушла Мэрилин. Но она стоит, поджидая, когда ее мстители меня унизят. Я багровею (у меня есть свойство наливаться кровью).

— Нет, — отвечаю я, — не в такой поздний час, нет, я не открою дверь. А теперь уходите и возвращайтесь утром. Я хочу спать.

Дверь заперта. Мужчины намереваются проникнуть в комнату через окно (я вижу их тени на занавесках) и шепчутся друг с другом. Не отводя взгляда от окна, я вынимаю Мартина из постели и прижимаю его голову к своему плечу. «Ну, ну, — успокаиваю я его, — там просто люди во дворе, они через минуту уйдут, и мы оба снова сможем уснуть». Он рыдает, но это просто вошло у него в привычку, он почти не проснулся. Его ноги свисают чуть ли не до моих колен. Он будет высоким, когда вырастет.

Вот я стою в центре темной комнаты, а за окном шепчется полиция. Из какого это фильма? Я изумлен и восхищен своей смелостью. Быть может, я еще стану настоящим мужчиной.

В замок вставляют ключ. У них есть ключ — взяли у портье.

Дверь открывается, и комнату заливает лунный свет. На пороге внезапно возникает фигура моей жены, вокруг нее какие-то люди, в том числе мужчины в шляпах. Все вваливаются в мою спальню. Включают свет, он слишком яркий для людей, привыкших к темноте. Бедный маленький Мартин извивается у меня в руках, как рыба. Я негромко протестую. Но все движение замирает при ярком свете, и мне не нужно больше думать так быстро. Я тяжело дышу и обливаюсь потом, и, вне всякого сомнения, я в отчаянии, — должно быть, именно это имеют в виду, когда говорят, что человек в отчаянии.

— А теперь положите это, ну же, — произносит доброжелательный, уверенный голос, который я начинаю любить, и этот человек идет ко мне, человек в удобной темно-серой одежде, в шляпе, со сверкающими кусочками металла — пряжками и значками.

Я слегка испуган, и мне немного стыдно перед ним, что я сижу на корточках за спиной пятилетнего ребенка в своей зеленой с белым пижаме (зеленое меня бледнит) с оторванной пуговицей на ширинке. Не думаю, что справедливо вот так ко мне врываться, но я не могу сказать ему это, я не в силах говорить. Мне не хочется об этом думать, но, пожалуй, я действительно в затруднительном положении. К счастью, я начинаю уплывать, и мое тело немеет, когда я его покидаю. Мой рот открывается, осознаю я: две холодные полоски, наверное губы; дыра, вероятно собственно рот, и эта штука, язык, который можно высунуть из дыры, что я сейчас и делаю. Надеюсь, мне не придется ничего говорить, потому что я не только онемел — я еще и сильно потею и бледнею, что подозрительно. Кроме того, то, что я обычно считал своим сознанием, с огромной скоростью улетучивается через мой затылок, и я не уверен, что смогу остаться. Люди перед моими глазами становятся меньше и поэтому всё менее опасны. Они еще и кренятся набок. Привычка позволяет мне зафиксировать эти детали.



Я пропустил некоторые слова.

Но если мне дадут минуту, я прослежу их назад в своей памяти и обнаружу, что их эхо все еще звучит.

«…Положите это». Этот человек хочет, чтобы я положил это.

Этот человек все еще идет ко мне. Я утратил все мужество, и покинул комнату, и даже отправился спать, и пропустил некоторые слова, и вернулся, а этот человек все еще идет ко мне по ковру. Как удачно. Они действительно правы насчет слова «вспышка».

Держа нож как карандаш, я втыкаю его. Ребенок лягается и машет руками. Следует длинная, плоская, ледяная полоса звука.

Вот о чем он говорил, он хочет, чтобы я это положил. Это фруктовый нож с ночного столика. Подушечка моего большого пальца все еще помнит, как треснула кожа. Сначала она противилась давлению — даже детская кожа. Потом — треск. Возможно, я даже услышал треск через свою руку, как в тихом краю слышишь далекий стук паровозных колес через ступни. Кто-то еще кричит. Это моя жена Мэрилин, которая тоже здесь (сейчас мой разум совсем прояснился). Ей не о чем беспокоиться, со мной всё в порядке. Я стою на коленях у Мартина за спиной и улыбаюсь через его плечо, чтобы показать, что всё в порядке, хотя ретроспективно я не уверен, что улыбка удалась: я слишком продемонстрировал зубы, и свет слишком ярко отражался в них. Я очень крепко обхватил Мартина вокруг груди, чтобы он не соскользнул; фруктовый нож в теле, и он не войдет глубже из-за рукоятки.

Удивительно. Мне нанесли страшный удар. Как это могло случиться? Я совершенно не владею собой. Свет сдавливает петлей мою голову. Единственная вещь, совместимая с моим опытом, — запах ковра. Запах ковра, на котором я ребенком, размышляя, обычно лежал в жаркий полдень. Куда бы вас ни забросило в этом мире, ковры всюду пахнут одинаково, и это утешительно.

Сейчас мне начинают делать больно. Сейчас кто-то действительно начинает делать мне больно. Удивительно.

V

Все свелось к этому (я расслабляюсь и произношу ясные, функциональные слова): моя кровать, мое окно, моя дверь, мои стены, моя комната. Эти слова я люблю. Я сажаю их к себе на колени, чтобы полировать и ласкать. Они дороги мне, каждое из них, и, получив их, я клянусь их не терять. Они тихо лежат у меня под рукой — подмигивают мне, светятся для меня, они безмятежны теперь, когда я здесь. Они — мой плод, они виноград, произрастающий для меня. Они звезды на моем дереве. Я танцую вокруг них свой медленный, роскошный, счастливый танец единения, все вокруг и вокруг них. Я живу в них, а они — во мне.

Это простое заведение предназначено для мужчин, которым необходима простота. Здесь нет женщин. Одни мужчины. Женщинам разрешается приходить в дни для посетителей, но, поскольку я не хочу никаких визитов, у меня не бывает посетителей. Я согласен с моими врачами: мне пока что нужны отдых и режим, а также возможность понять самого себя. Я согласен со своими врачами в большинстве вопросов. Они заботятся о моем благе, они хотят, чтобы мне стало лучше. Я делаю все, что в моих силах, чтобы им помочь. Я верю, что помогаю им, изливая свою любовь на мою комнату. Мое лечение частично заключается в том, чтобы научиться формировать стабильные привязанности. Когда меня выпустят во внешний мир, мне придется переносить свои привязанности на новые объекты. В настоящее время я думаю о квартире, однокомнатной квартире с маленькой кухней для стряпни и ванной для прочих моих потребностей.

Но это в будущем. Перед тем как мне позволят уйти отсюда, я должен прийти к соглашению со своим преступлением (преступление есть преступление — я не стыжусь называть вещи своими именами). Я бесконечно обсуждал события прошлого лета со своими докторами и склоняюсь теперь к выводу, что, когда ворвалась полиция, я запаниковал. В конце концов, я не привык иметь дело с силой. Паника — естественная первая реакция. Что со мной и случилось. Я не сознавал больше, что делаю. Как иначе можно объяснить, что я поранил своего собственного ребенка, свою плоть и кровь? Я был не в себе. Это не истинный я — в самом глубоком из смыслов — воткнул в Мартена нож. Мои доктора, думаю, со мной согласны, или их можно убедить; но их аргумент заключается в том, что мое лечение должно начаться с самого начала, с моего далекого прошлого, и постепенно продвигаться к настоящему. Я признаю, что этот аргумент разумен. Все изъяны характера — это изъяны воспитания. Поэтому пока что мы беседуем о моем детстве, а не о детстве Мартина. Однако мне бы хотелось, чтобы Мартин знал: я сожалею о том, что случилось в Далтоне. Сожалею не только о том, что сделал, но и о том, что мы с ним потеряли: в Далтоне, мне кажется, мы впервые в жизни были счастливы вместе. Я с приятной ностальгией вспоминаю о наших прогулках по лесу. Его детский смех все еще звучит у меня в ушах. Я думаю, тогда он любил меня. Я сожалею о том, что с ним сделал. Сожалею, но моей вины тут нет. Я знаю: если бы Мартин понял, в каком я был стрессе, он бы меня простил; к тому же я нахожу вину бесплодным состоянием ума, которое вряд ли будет способствовать моему лечению.

Что касается Мэрилин (чтобы покончить с прошлым), все мы согласны, что мое здоровье слишком хрупко, чтобы позволить мне сосредоточиться на ней. Один раз я написал ей письмо, замечательно выдержанное и спокойное письмо — наверное, тут сказались транквилизаторы, — но не отослал его. Я рад, что мне не нужно думать о Мэрилин. Причина почти всех бед в моей жизни — женщины, а Мэрилин, несомненно, моя самая большая ошибка.

Важно, чтобы в моей жизни был порядок, потому что именно порядок вернет мне здоровье. В той жизни, которую я вел, было слишком много неопределенности. Моя натура требует порядка. Я пытался привносить порядок всюду, куда бы ни пришел, но люди неверно это истолковывали. В моем эссе о Вьетнаме, о котором я не думаю, потому что это меня расстраивает, я стремился тоже, при весьма неблагоприятных условиях, насадить порядок в области хаоса, хотя и безуспешно.

Мой маленький будильник очень мне помогает. Санитары совершают свой обход в шесть утра, чтобы вымыть тех, кто не может сам, к каковым я, разумеется, не отношусь. Я ставлю свой будильник на пять сорок, чтобы, когда они придут, быть готовым и встретить их, улыбаясь, у двери, с вычищенными зубами и причесанными волосами. Им нравятся такие пациенты. Со мной нет никаких хлопот. Я — образец дружеского сотрудничества, потому что знаю: режим и помощь, которые я здесь получаю, излечат меня и позволят снова вести полноценную жизнь. У меня нет в этом сомнений. Я мыслю позитивно.

Я не ем в столовой. Я имею право питаться в столовой, но сказал моим врачам, что это не было бы хорошо для меня на данной стадии, и они согласились. Мне совсем не улыбается болтать с другими пациентами. Это самые разные люди, которые пребывают здесь по самым разным причинам. Многие из них небрежно одеты или не заботятся о своей внешности. Жизнь в заведении не принесла им пользы. Некоторые из них чуть ли не дегенераты. Я бы предпочел не иметь с ними ничего общего. Кроме того, я бы не очень понравился пациентам. На меня бы обижались, потому что сочли бы высокомерным. Все это я подробно объяснил своим докторам, которые меня понимают.

Мне нужны плюсы жизни в лечебнице, но не ее минусы. Строгий режим полезен мне. Дисциплина полезна мне. Упражнения полезны мне. Работа плотника очень полезна мне. Мне полезно иметь перед собой пример простой, респектабельной, упорядоченной жизни. Мне нравится стоять у своего окна и смотреть на маленький садик, где собираются покурить и поболтать охранники, сменившиеся с дежурства. Это крупные, тяжеловесные мужчины, смешливые, краснолицые. Они одеты в темно — синюю форму (санитары ходят в светло-сером). У охранников пояса и пряжки, которые славно блестят. В детстве я часто надевал свою форму солдата, с пистолетом на бедре. Солдаты нравились мне больше, чем ковбои. Я мечтал о сражениях с японцами. Я не стал солдатом с ружьем, но зато сделался военным специалистом, который внес определенный вклад в военную науку. Я чувствую, что, если бы охранники узнали обо мне это, они бы взглянули на меня другими глазами. Это крепкие, простые люди, которые служили своей стране в Вооруженных силах. Я питаю к ним глубокое уважение, и мне бы хотелось, чтобы они тоже уважали мое военное ремесло. Меня огорчает, что я для них ничего не значу. А ведь я представляю собой нечто, имеющее немалую цену. В начале моего пребывания здесь я попытался завести дружбу с охранником из моего коридора, чтобы дать ему понять, кто я такой на самом деле и кем был. Но до этих людей трудно достучаться. Наверное, им постоянно надоедают душевнобольные, и у них выработалась манера отделываться кивками и междометиями, которая позволяет им не слушать. Они довели это до совершенства. Возможно, этот образ действий выработал для них специалист. Они все так себя ведут.

Однако я должен остерегаться говорить слишком много. Я не хочу стать одним из тех, кто извиняется перед каждым проходящим мимо незнакомцем. Я не стыжусь того, что оказался в психиатрической лечебнице. Причина, по которой я не стыжусь, заключается, конечно, в том, что моя история болезни лучше, чем у пациентов, пребывающих здесь давно. У меня не зарегистрирована душевная болезнь до моего нервного срыва, и, с тех пор как поступил сюда, я веду себя нормально. Все согласны, что я — классический пример внезапного нервного срыва, помрачения ума. Меня прислали сюда, чтобы мы все вместе разобрались, в чем же причина этого нервного срыва, дабы он никогда больше не повторился. Со своей стороны я уверен, что никогда не допущу, чтобы это случилось вновь, однако понимаю, что для общего блага лучше перестраховаться. Кроме того, я с удовольствием занимаюсь исследованием своего «я». Меня очень интересует мое «я». Мне бы хотелось увидеть написанное черным по белому объяснение этого моего прискорбного и удручающего поступка. Я буду разочарован, если врачи не смогут прийти к более убедительному выводу, нежели утверждение, будто это результат переутомления и эмоционального стресса. Диагноз «стресс» мало что говорит. Почему стресс должен был довести меня чуть ли не до фатального нападения на ребенка, которого я люблю, а не до самоубийства или алкоголизма? В настоящее время мы исследуем гипотезу, что этот нервный срыв был связан с моей работой по Вьетнаму. Я готов обсудить эту теорию, как любую другую теорию, хотя не верю, что она окажется верной.

Мне бы хотелось, чтобы мои доктора увидели мое эссе о Вьетнаме. Как специалисты, они, возможно, смогли бы обнаружить там предзнаменования или тенденции, незаметные для автора. Но вследствие катаклизма в Далтоне все бумаги в моем портфеле, включая двадцать восемь фотографий, потребовали вернуть в Центр Кеннеди. Я больше никогда их не увижу. Но у меня хорошая память. Возможно, как — нибудь на днях я сяду со стопкой бумаги и во второй раз построю все предложения, ощетинившиеся от сознания своей правоты, — те предложения, которые составили мою часть проекта «Новая жизнь», часть, которую Кутзее не решился представить.

Мне следовало ожидать от него предательства. Однажды вечером, в мою последнюю неделю в Центре Кеннеди, какой-то незнакомец попытался вырвать у меня портфель, когда я выходил из своей машины возле библиотеки. Он, ссутулившись, очень быстро прошел, коснувшись меня, и я почувствовал, как портфель дернули. Но я не из тех, кто выпускает вещи из рук. «Простите», — пробормотал этот человек (С какой стати он это сказал? Это входило в инструкции?) и исчез из поля зрения среди припаркованных машин. Я в ярости смотрел ему вслед, однако рассердился не настолько, чтобы устроить скандал.

Я бы не спутал это лицо. Я хорошо его знаю: если не конкретно это лицо, то этот тип. Оно с тех фотографий толпы, которые увеличивают, пока среди убийц и агентов не проявятся коротко стриженные волосы и черные глазницы; оно — из фильмов о Нюрнбергском процессе: хмурый взгляд, опущенное чело, стремление убраться с яркого света обратно в прохладную сырую камеру с каменными стенами. И вот такое насекомое в черном пальто тащилось за мной хвостом по солнечным улицам Ла-Джолла в мои последние дни там. Вообразите себе!

К этим докторам, в задачу которых входит объяснить меня при самой скудной информации, я не питаю ничего, кроме симпатии. Я делаю все от меня зависящее, чтобы помочь им. Но не забываю, что я пациент, со стороны которого было бы наглостью принимать слишком активное участие в определении диагноза. И если, пока мы медленно продвигаемся по лабиринту моей истории, я завижу вдали аллею со всеми признаками света, жизни, свободы и славы, то я приглушу свои нетерпеливые выкрики и побреду за своими добрыми слепыми докторами. Потому что кто я такой, чтобы утверждать, будто моя счастливая, залитая солнцем аллея после какого-нибудь, едва приметного для человеческого глаза поворота не приведет нас снова к бесцельному кружению? Или что упорное продвижение моих докторов вперед черепашьим шагом не приведет меня однажды к калитке сада?

Как же это так, должны спросить они себя, человек, занятый творческой работой, в которую он вкладывает душу, вдруг страдает от фантазий, будто он заключен в тюрьму из собственного тела, и так несчастлив в браке, что пытается убить собственного ребенка? Как же могут подобные данные сосуществовать в биографии одного человека? Мои доктора в самом деле озадачены. Я смотрю в их серьезные, честные глаза за стеклами очков, делающих их похожими на молодых сов: они искренне хотят меня понять в свете истории болезни, которую они читают дома в своих кожаных креслах, когда хорошенькая молодая жена хлопочет на кухне, а детишки уснули, обняв своих игрушечных зайчиков, — я все это знаю, ведь мы братья по классу, — так что мне тоже грозит стать историей болезни, которую поставят на полку, и их собственный сон о смерти отпустит их.

Я смотрю им в глаза и думаю: вы хотите знать, что со мной такое, а когда поймете это, утратите ко мне интерес. Именно мой секрет притягивает вас, в нем моя сила. Но узнаете ли вы его когда-нибудь? Когда я думаю о сердце, в котором содержится мой секрет, мне представляется нечто закрытое, мокрое и черное, как, скажем, поплавок сливного бачка. Заключенное в моей груди — этом сундуке с сокровищами, — поглощающее темную кровь, оно совершает свой слепой круговорот и не умирает.

Гипотеза, которую они проверяют, заключается в следующем: близкий контакт с военным проектом сделал меня бесчувственным к страданию и создал во мне необходимость насильственно решать жизненные проблемы, одновременно вызывая у меня чувство вины, что проявилось в нервных симптомах.

Когда очередь доходит до меня, я свидетельствую, что так же глубоко ненавижу войну, как любой человек. Я занялся войной во Вьетнаме лишь потому, что хотел, чтобы она закончилась. Я хотел, чтобы закончились борьба и сопротивление и я мог бы стать счастливым, и мы все были бы счастливы. Я верю в жизнь. Я не хочу видеть, как люди гибнут напрасно. И я не хочу видеть детей Америки, отравленных чувством вины. Вина — это черный яд. Я привык сидеть в прежние дни в библиотеке, чувствуя, как черная вина хихикает в моих венах. Мною завладели. Я себе не принадлежал. Это было невыносимо. Вина проникала в наши дома через телевизионный кабель. Наши трапезы проходили под сверкающим стеклянным глазом этого зверя, притаившегося в самом темном углу. Здоровая пища, которую мы отправляли в рот, попадала в едкие лужи. Было неестественно выносить такие страдания.

Своим докторам я говорю обо всем этом с горящим взором и истерическими нотками, которые заметны даже мне. Доктора меня утешают. После ленча я принимаю свою таблетку и сплю.

Фотографии исчезли. У меня были фотографии моих самых страшных мучителей, пока их у меня не украли. Я их ни с кем не спутаю. Я узнаю их на Страшном суде. Я увижу их в аду. Я пытаюсь увидеть их во сне, как в прежние времена, но теперь у меня другой сон, и они не приходят. Пока я за этими стенами, рядом с моими врачами, я силен как крепость, и они знают, что им до меня не добраться. Они ждут, когда я отсюда выйду, и уж тогда набросятся на меня. Действуя по своим учебникам, они не открываются перед более сильным противником. Здесь я в безопасности. Но что мне делать в меблированных комнатах на рассвете или в моей маленькой квартире в жаркий полдень, когда они явятся со своими безмятежными улыбками, сверкая черными глазами? Я напрягаюсь изо всех сил, чтобы вызвать их, потому что должен встретиться с ними лицом к лицу, одолеть, изгнать их сейчас, пока они слабы, а я силен. Если бы у меня были фотографии, чтобы напомнить о них, мне было бы легче. Я пытаюсь увидеть сон наудачу. Ставлю свой будильник на четыре часа утра: когда сон прерван, это способствует появлению сновидений и помогает вспомнить. Сегодня утром у меня возникло ощущение, будто прохладное бедро прикасается к моему бедру. Я выплыл на поверхность и обнаружил, что улыбаюсь. Сегодня утром я расскажу об этом в беседе с врачами. Им очень помогает то, что я записываю свои сны, а сны о женщинах, я уверен, так же важны для моего излечения, как сны о Вьетнаме. Поскольку я занимался мифами, то способен время от времени удивить их каким-нибудь прозрением-точное замечание здесь, оригинальная мысль там. Думаю, они считают меня исключительным пациентом, который беседует с ними на равных. Я счастлив, что могу немного облегчить им жизнь.

Я горю желанием во второй раз столкнуться с жизнью, но я не тороплюсь выйти отсюда. Нужно еще разобраться с моим детством, прежде чем мы доберемся до дна моей истории. Моя мать (о которой я до сих пор не упоминал) с наступлением ночи расправляет свои крылья вампира. Мой отец далеко — он солдат. В своей келье, где в углу личный туалет, в самом сердце Америки я предаюсь размышлениям. Очень надеюсь обнаружить, чья же я ошибка.

1972–1973

Рассказ Якобуса Кутзее

Предисловие переводчика

Философия истории — вот что важно

Гюстав Флобер

Редактор и автор послесловия С. Дж. Кутзее

Перевод Дж. М. Кутзее

«Het relaas van Jacobus Coetzee, Janzoon» впервые был опубликован в 1951 году под редакцией моего отца, покойного доктора С. Дж. Кутзее, для общества «Ван Плеттенберг». Этот том состоял из текста «Relaas» и введения, написанного на основе курса лекций о первых исследователях Южной Африки, который мой отец ежегодно читал в Стелленбосхском университете в 1934–1948 годах.

Настоящее издание — это перевод рассказа Якобуса Кутзее с голландского и перевод с африкаанс введения моего отца (я взял на себя смелость поместить его после текста, как послесловие). В Приложении я добавил перевод официальных показаний Кутзее под присягой. Кроме того, я внес еще одно изменение: восстановил несколько небольших отрывков, опущенных в издании отца.

Выражаю признательность доктору П. ван Йогуму за советы, касающиеся тонкостей перевода; обществу «Ван Плеттенберг» и миссис М. Дж. Потгитер за помощь в подготовке машинописного оригинала, а также сотрудникам Южноафриканского национального архива.

Пять лет тому назад Адам Вейнанд, Ублюдок (тут нечего стыдиться), сложил пожитки и отправился в край племени корана. У него были свои трудности. Люди знали, откуда он, знали, что его мать из племени готтентотов, что она мыла полы, выносила мусор и делала все, что ей прикажут, до самой смерти. Он переселился к корана, и они его приняли и помогли, они простой народ. Теперь Адам Вейнанд, сын той женщины, богатый человек, у него десять тысяч голов скота, земли столько, что он едва успевает ее объезжать, и полно женщин. Различия повсюду стираются: они возвышаются, мы опускаемся. Прошли те времена, когда готтентоты клянчили корочку хлеба у черного хода, а мы щеголяли с серебряными пряжками и продавали вино Компании. Некоторые из наших людей, когда перегоняют скот на новые пастбища, живут как готтентоты — в палатках. Наши дети играют с детьми слуг, и неизвестно, кто кому подражает. Как можно держать дистанцию в трудные времена? Мы принимаем их образ жизни, следуя за своим скотом, а они — наш. Если они всё еще пахнут как готтентоты, то и некоторые из наших — тоже: проведите зиму в палатке в Рогевелде, когда такой холод, что не отойти от костра, а вода замерзает в бочке, и нечего есть, кроме лепешек и баранины, — и скоро от вас будет нести, как от готтентотов — бараньим жиром и дымом костра из колючего кустарника.

Пропасть, которая отделяет нас от готтентотов, это христианство. Мы христиане, народ с предначертанной судьбой. Они тоже принимают христианство, но их христианство — пустой звук. Они понимают, что крещение — это способ защитить себя; они неглупы, они знают: если они обвинят вас в том, что вы плохо обращаетесь с христианином, это вызовет сочувствие. Что до остального, то им безразлично, быть ли христианином или язычником, — они охотно будут петь ваши гимны, если это означает, что потом они все воскресенье могут набивать себе брюхо вашей едой. Загробная жизнь для них ровным счетом ничего не значит. Даже дикий бушмен, который верит, что будет охотиться на антилопу среди звезд, и то религиознее. Готтентот заточен в настоящем. Ему все равно, откуда он пришел и куда уйдет.

Бушмен — это совсем другое существо, дикое, с душой животного. В период, когда овцы ягнятся, с гор иногда спускаются бабуины и нападают на овец, отгрызают мордочки у ягнят, раздирают горло собакам, если те вмешиваются. И тогда вам приходится ходить по велду, отстреливая свое собственное стадо — сто ягнят сразу. У бушменов такая же натура. Если они затаили зло на фермера, то приходят ночью, уводят с собой столько скота, сколько могут съесть, а остальных животных калечат: вырезают куски мяса, выкалывают глаза, подрезают сухожилия. Они бессердечны, как бабуины, и с ними нужно обходиться как с дикими зверями.

Еще несколько лет назад Пикветберг буквально кишел бушменами. Было две шайки, одну из которых возглавлял некий Дэм, которому невероятно долго удавалось ускользать от командос. Ничего нельзя было от него уберечь. Когда наступала ночь, он со своими людьми забирался в сады возле фермерских домов, и они угощались на славу, а с рассветом исчезали.

Что до ловушек, то бушмены обычно очень осторожны. Правда, одному фермеру из Рибекс-Кастел однажды удалось перехитрить их, причем очень эффектно. Попить бушмены спускались к ручью у него на ферме. Он прознал про это и пристроил ружье за валунами у ручья, зарядив его пригоршней пороха и набив в ствол крупной дроби и камешков. Потом он веревкой соединил ружье с табачным кисетом, присыпав ее песком. Бушмены не могут устоять перед табаком, и ранним утром над горами прогремел взрыв. Ружье разнесло на куски, но одному бушмену оторвало полголовы и сильно ранило бушменку, так что она не могла передвигаться. Фермер обнаружил кровавый след третьего, ведущий в горы, но не рискнул идти по нему, опасаясь засады. Он повесил мужчину на дереве, а женщину посадил на кол и оставил их там для устрашения. Один из фермеров из тех же краев попытался сделать такую же ловушку, но Дэм был очень хитер: он перерезал веревку и забрал табак — наверное, прослышал о случившемся, ведь эти существа шныряют повсюду, они, как собаки, могут бегать весь день без устали, а когда переселяются, ничего с собой не уносят.

Единственный верный способ убить бушмена — это поймать его на открытом месте, где ваша лошадь может на него наехать. Если вы пеший, то нет никаких шансов: он знает все про ружья и держится на безопасном расстоянии. Единственный бушмен, которого я поймал, когда шел пешком, это одна старуха в горах: я обнаружил ее в расщелине между камнями. Ее бросили там свои — она была слишком старой и больной, чтобы идти. Ведь они, в отличие от нас, не заботятся о своих стариках, когда те не могут поспевать за всеми: им оставляют немного еды и воды и бросают на съедение зверям.

Только когда вы охотитесь на них, как на шакалов, вы действительно сможете очистить кусок земли. Вам понадобится много людей. Когда мы последний раз очищали этот район, у нас было двадцать фермеров с их готтентотами — в общей сложности почти сто охотников. Мы вытянули готтентотов в цепочку на две мили и на рассвете послали их занять позицию за горой. А сами ждали верхом по другую сторону, спрятавшись в маленьком ущелье. Очень скоро с горы стал спускаться отряд бушменов. Мы знали, что они там скрывались: у нас уже несколько месяцев пропадал скот. Это не был отряд Дэма — на этот раз другие. Мы ждали, пока они не добрались до открытого места, а готтентоты — до гребня горы: среди камней бушмен просто исчезает в любой щели, и вы не узнаете, где он, пока вам в спину не вонзится стрела. Итак, мы ждали, пока бушмены не выбрались на открытое место. Они удирали от готтентотов рысью — так они могут нестись целый день. Мы выехали из укрытия и поскакали навстречу бушменам. Мы заранее выбрали себе цели, так как знали, что они бросятся врассыпную, как только увидят нас. Там было семь мужчин и два мальчика, достаточно больших, чтобы нести лук. Мы разделились — по два на каждого, оставив женщин и детей напоследок.

В такой игре, как эта, нужно быть готовым рискнуть одной-двумя лошадьми, в которых могут угодить их стрелы. Но часто они не стреляют, потому что знают: если остановятся, вы тоже можете остановиться, а вы стреляете на гораздо большее расстояние, чем они. Поэтому они только бегают и уворачиваются, стараясь удрать в горы, где лошадям трудно передвигаться. Но в тот день мы поставили в горах засаду из готтентотов и истребили всех бушменов, весь отряд. Метод таков: ты наезжаешь на своего бушмена, вне пределов досягаемости стрелы резко останавливаешься, прицеливаешься и стреляешь. Если повезет, он все еще будет бежать и ему легко попасть в спину. Но они изучили наши методы, они хитрые и знают, что у вас на уме. Они на бегу прислушиваются к стуку копыт вашей лошади, так что, когда останавливаешься, они внезапно бросаются вправо или влево и на большой скорости несутся к вам. У вас тридцать ярдов, чтобы увернуться от выстрела. Если вы один на один, безопаснее всего спешиться и стрелять из-за своей лошади. Если вас двое, как было в тот день, то, конечно, все гораздо проще: тот, кому угрожает опасность, просто поворачивает в сторону, предоставляя второму всаднику стрелять. У моего бушмена не было в тот день никаких шансов пустить стрелу; в конце концов он просто сдался и стоял в ожидании, — я убил его, попав пулей в горло. Некоторые из них продолжали бежать, пока их не подстреливали, другие поворачивались, но не могли найти себе мишень; один выстрелил, и стрела оцарапала лошадь — такой риск всегда есть. Если вы сразу же займетесь лошадью, то еще можете ее спасти: нужно вырезать мясо из раны и высосать яд (или заставить это сделать одного из готтентотов), привязать змеиный камень, и тогда лошадь вполне может выкарабкаться. На самом деле у бушменов очень слабый лук. Они не любит терять наконечники стрел, потому что нужно много возиться, чтобы их изготовить, поэтому, стреляя, слабо натягивают тетиву, и стрела падает, едва царапнув цель. Поэтому они стреляют с небольшого расстояния. И когда, охотясь на бушменов, теряешь людей, этому нет никакого оправдания. Основное правило простое: убедившись, что вас достаточно, выманить их на открытое место. Много хороших людей погибло из-за того, что пренебрегли этим правилом. Нужно много времени, чтобы яд бушмена подействовал, но он смертоносен. Следует принимать меры немедленно, иначе он попадет вам в кровь. Я видел человека, который промучился три дня: все тело у него распухло, он кричал, умоляя его прикончить, и ему ничем нельзя было помочь. После этого я понял: нечего миндальничать. Пуля слишком хороша для бушмена. Как-то раз одного из них взяли живьем — после того как был убит пастух. Этого бушмена подвесили над костром и зажарили. Его даже поливали при этом его собственным жиром. Потом его предложили съесть готтентотам, но те отказались: сказали, что слишком жилистый.

Единственный способ приручить бушмена — это поймать его, пока он совсем юный, не старше семи-восьми лет. Если он старше, то слишком беспокойный и однажды сбежит в велд — только вы его и видели. Если вы воспитаете юного бушмена вместе с готтентотами, он станет хорошим пастухом, потому что у него врожденное знание велда и диких животных. Для полевых работ они еще менее пригодны, чем готтентоты, потому что апатичные и ненадежные.

Женщины — другое дело. Если вы возьмете женщину с маленьким ребенком, она останется с вами, она знает, что ей не выжить одной в велде. Когда в округе появится отряд бушменов, она может попытаться улизнуть. В такое время надежнее всего посадить ее под замок, иначе, особенно в новолуние или в туманную ночь, она исчезнет как призрак. Если вы хотите извлечь выгоду из женщин, то должны заставить их рожать вам пастухов от готтентотов (они не рожают от белых мужчин). Но между беременностями у них очень долгий цикл — три или четыре года. Так что прибавление пойдет у вас медленно. Со временем бушменов будет нетрудно уничтожить.

Они быстро стареют — и мужчины, и женщины. В тридцать они уже такие морщинистые, что похожи на стариков. Но бесполезно спрашивать бушмена, сколько ему лет: у них нет представления о числах, все, что больше двух, — «много». Один, два, много — вот как они считают. Дети хорошенькие, особенно девочки — кость тонкая, изящные. Но мужчины и женщины — сексуальные извращенцы. Мужчины идут на смерть с эрекцией.

Большинство переселенцев имели дело с бушменскими девушками. Можно сказать, что такой опыт портит и мешает потом при общении со своими соплеменницами. У голландских девушек аура собственника. Прежде всего, они сами собственность: это не просто столько-то фунтов белого тела, они приносят с собой еще и столько-то моргенов земли, и столько-то голов скота, и столько-то слуг, а еще армию отцов и матерей, братьев и сестер. Вы теряете свободу. Связывая себя с девушкой, вы связываете себя с системой отношений собственности. В то время как дикая девушка из племени бушменов ни с чем не связана, буквально ни с чем. Она может быть жива, но она все равно что мертва. Она видела, как вы убиваете мужчин, воплощавших для нее силу, она видела, как их отстреливают, словно собак. Теперь вы сами стали силой, а она ничто, тряпка, которой вы утираетесь, а затем выбрасываете. Она полностью в вашем распоряжении. Она может лягаться и кричать, но она знает, что пропала. У нее нет привязанностей, нет даже известной привязанности к жизни. Она отказалась от призрака, вместо него ее заполнила ваша воля. Ее отклик совершенно соответствует вашей воле. Она — предельная любовь, твои собственные желания, отчужденные в другом теле, готовом доставить тебе удовольствие.


Последнее изменение этой страницы: 2018-09-12;


weddingpedia.ru 2018 год. Все права принадлежат их авторам! Главная